Безмятежное утро в усадьбе.
Солнечное, свежее после ночного дождя утро. Хрустальными каплями сверкает роса на траве. В кронах старых деревьев перекликаются птицы. Легкий, невесомый пар поднимается над землей, делая все видимое мерцающим и нереальным. И тишина. Спокойная, уверенная в себе, глубокая тишина деревенского, умиротворенного утра. Первая ступенька крыльца, еще немного влажная, уютно поскрипывает, приглашая усесться на нее, чтобы укутаться золотистым, мягким, утренним солнцем и насладиться покоем. Старый дом еще спит. Спит старая, винтовая лестница. Спят большие, искусно расписанные тарелки, выставленные в старинном дубовом шкафу со стеклянными дверцами. Спит большой, на толстых с бамбошками ногах, парадный стол. Спят на стенах картины в широких, узорчатых рамах. Спят травы, развешанные сушиться на чердаке. Это от них по всему дому стелется мягкий, медовый аромат лета, да привкус далекого, плывущего через поля дыма; да немного кожаное дуновение от конюшни, где фыркают, переговариваясь между собой, лошади; да нежными волнами накатывающие ароматы сада, где просыпаются после короткой, летней ночи цветы.
Она лежала на садовой дорожке. Молодая, красивая, бездыханная.
Прохор Степаныч, которому было доложено и который, не мешкая, прибыл на место, с трудом отдышавшись, внимательно рассматривал тело. Из-за плеча управляющего выглядывал Федька Косой.
– Не наша, – непочтительно шмыгнув носом проговорил Федька.
– И слава богу, что так, – пробормотал Прохор Степаныч. – Но наша-не наша, а лежит у нас. Непорядок. Надо принять меры, пока барин не проснулся. Давай-ка, Федор, оттащи ее к полю. Авось, не заметят. А там придумаем что-нибудь.
– Далеко! Да и не можно, дяденька, – заканючил Федька, – пристава звать надобно, а до его прибытия трогать покойницу не нужно – заругают.
– Смотри, как бы я не надумал ругаться. Волоки, говорят тебе. А ты, Степка, помоги Федору, – обратился управляющий к немому мальчонке, который первым и обнаружил бездыханную в саду. Долго же ему пришлось руками махать, прежде чем Прохор Степаныч понял, куда бежать следует.
Федька, всхлипнув, взвалил тело на плечо, неаккуратно приложив головой молодую да красивую о пень, который по осени специально не стали выкорчевывать, а оставили торчать по новой английской методе ведения сада. Раздался неприятный звук. Тело вздрогнуло и обмякло.
– Ой, дяденька, а чего это она? – всполошился Федька.
– Чего, чего! – вскричал потрясенный Прохор Степаныч. – Умертвил ты барышню! Сей момент! Не тогда она была мертва, а сейчас только. Степка, безъязыкий ты болван! Мертвая, мертвая! Объясняться надо было понятней! Что же делать? Что же делать? – степенный и величавый до недавнего времени управляющий задрожал губой, затряс щеками.
Федька, утомившись держать тяжелое тело, опустил его на землю. Еще не остывшее, оно мягко легло на хорошо утоптанную дорожку, голова непроизвольно мотнулась и вновь приложилась темечком о тот же пень. Может показалось, а может и нет, но ресницы покойницы взметнулись, взгляд на мгновение прояснился, но тут же поплыл, остекленел.
– Ирод проклятый! – взревел Прохор Степаныч. – Второй раз умертвил! Сибирь! Каторга! Кандалы! Пдщщщщ… Управляющий зашипел, стал тревожно-пунцовым и тяжело осел на дорожку рядом с преставившейся в третий раз девицей.
Федька икнул, неловко подполз к Прохору Степанычу, приложил ухо к губам старика, долго слушал, надеясь услышать жизнь, но не услышал. Неторопливо поднялся, поманил к себе Степку. Оба встали перед почившим Прохором Степанычем, стащили с вихрастых голов картузы, постояли, погрустили и пошли прочь со двора, оставив лежать на садовой дорожке молодую, красивую, незнакомую, но навсегда уже бездыханную девицу и управляющего с лицом, медленно принимающим нездоровый, мертвенный цвет.