Сказано:
Перед смертью Йосефа всех трех детей Розенталь призвали по очереди в мансарду, где Йосеф провел заключительные десять лет своей жизни, в комнате с прилегающей к ней ванной и кухней; все покрывала пыль, последняя домработница уволилась несколько недель назад, и искать ей замену не было необходимости. Товия, младший, шел третьим. Ему не сообщили, что это его последний разговор с дедом, однако наверх пустили только умытым и в чистой рубашке. Мать, держа Товию за плечо, водила щеткой по его спутанным волосам.
– Больно, – сказал Товия.
– Жизнь – боль, – ответила мать и поправила ему воротник.
Старик лежал под грудой одеял, откинувшись на подушки, поза его воплощала не отдых, но изнеможение. Веки зейде[2] были плотно сомкнуты, и Товия решил, что он спит. Но зейде окликнул его по имени, точно напомнил себе, как зовут этого мальчика.
– Я здесь, – сказал Товия.
Старик поморгал и открыл глаза. Осведомился, хорошо ли учится внук. Еще бы! За последнюю домашку по математике Товия получил девятнадцать из двадцати, а другие не больше пятнадцати. О том, что после урока Джек Томас сделал ему крапивку – поздравил с успехом, – Товия умолчал.
Зейде закашлялся, но вскоре лицо его обрело привычное хмурое выражение.
—Гут[3].
Деда он боялся все детство. Самое раннее воспоминание Товии – они с Элси упоенно швыряют об пол стеклянные шарики, из мансарды с топотом спускается дед и кричит на них: «Пять минут посидите спокойно! Неужели так трудно?» Старик размахивал тростью, и Товия испугался, что ее рукоятка в виде орла вот-вот его клюнет.
Но болезнь изменила деда. Руки его тряслись, слова застревали в горле. Вглядевшись, Товия заметил красные пятна под выцветшими глазами зейде, почти бесцветными, как белки сырого яйца. Куда девалась прямая осанка, резкость, пронзительный взгляд, под которым сникала даже мать Товии?
Теперь зейде дышал прерывисто, хрипло. Вдруг он совсем перестанет дышать, подумал Товия, и я увижу тот миг, когда дед переступит черту? А если старик умрет у меня на глазах? Что тогда? Сэм Моррис, по выходным вдалбливавший мальчишкам вроде Товии начатки иврита – занятие, вызывавшее у Морриса огромное раздражение, но приносившее и каплю садистического удовольствия, – на вопрос о загробной жизни ответил уклончиво. «Нам это знать не положено», – сказал он и переменил тему.
Дыхание зейде выровнялось. Он попытался сесть, поманил к себе внука. Так вот для чего он здесь. Дед на прощанье дарует ему великое откровение, нечто такое, что Товия пронесет через всю жизнь.
– Не заставляй меня кричать, – пригрозил зейде, и Товия приблизился к его постели.
Старик упрямо поднялся, привалился к передней спинке кровати и замер. Казалось, усилие пошло ему на пользу. Голос его звенел настойчивее, яснее.
– Второй сын особенный. Авель был вторым сыном. Исаак был вторым сыном, Иаков был вторым сыном. Я сам был вторым сыном, и ты тоже второй сын. Не Гидеон, ты.
Товия решил, что ответа не требуется, и молчал. Слышал он эту проповедь. Зейде продолжал:
– Скажи мне. Ты веришь в Бога?
Вопрос огорошил ударом из темноты.
– Разумеется. – Товия вдавил пальцы ног в ковер.
– Ничего не разумеется.
Зейде снова закашлялся, повисло молчание.
– Смотри. – Дед до боли медленно – как все, что делал теперь – засучил рукав ночной сорочки. Товия был бы рад, если бы зейде остановился, не показывал ему дряхлую руку.