Дождливым летом памятного тысяча девятьсот семидесятого года тетя Рая завела порося. Вообще-то у бабушкиной соседки и без порося печалей хватало: то куры лишай подхватят, то нападет на картошку жук колорадский, а не то так верзилы «бознать какие» сирень у ворот обломают для своих зазноб… Тетя Рая сильно из-за всего этого переживала.
С тетей Раей жил дядя Витя, тощий и сутулый, словно согнутый ржавый гвоздь, мужичок с вечно бурым лицом, до нутра проеденный кислым духом «Беломора» и ароматными конскими запахами. Он всегда ходил в довоенном пиджачке, не стиранной с тех же времен кепке и был равнодушен к затеям жены. Гундосил с безмятежной отрешенностью:
– Дура ты, Райка, жадная дура… Ишь, удумала – поросенок! Мотри, бить тебя будут! И меня с тобой заодно.
Я, дошколенок, то и дело слышал этот глухой бубнеж дяди Вити, доносившийся из-за жиденького, но все-таки сплошного забора между бабушкиным и тети-Раиным «передними» дворами. Были в этой загородке из хлипкого и разновеликого горбыля дырочки от выпавших сучков, и я тайком, когда никто не видел, высматривал в этот глазок поросенка. Вот же, вот же мелькает что-то серое, шумно дышит… Он, что ли, поросенок? Я долго боялся спросить у бабушки, потому что она строго-настрого не велела мне подглядывать за чужими. Но не утерпел, спросил:
– Бабушка, а поросенок розовым вроде ведь должен быть, правда?
Бабушка всегда сердилась, когда я приставал к ней с поросенком, уж больно не нравилась ей тети-Раина затея:
– Вроде Володя, а на деле-то Семен. Это в книжках твоих на картинках поросенок розовый да мытый с мылом, а на самом деле они все чубарые.
– Как мазепа?
– Как мазепа, Сашуля, как мазепа.
– Значит, его черти будут жарить?
– Нет, Сашуля, черти одних только людей жарят. А поросенок – безгрешная душа, он ничего не понимает.
И – доверительно, вполголоса объясняла:
– Его не черти, а Райка будет жарить да парить. Вот интересно: даст Райка сальца? Аль буженинки? Ах ты, Райка, ну и Райка…
А тетя Рая, гляди-ка, заслышала про мазепу-то, как раз возле забора ковырялась, кричит:
– Не трынди, Оля, у меня поросенок щистый. Приходите с Санькой смотреть!
Еще до порося тетя Рая ославилась на наш ква́ртал тем, что стала держать у себя на дворе кур, во всей округе никто больше не хотел с ними возиться. Накладно, хлопотно. Пшено им дай, комбикорм, не говоря уж о всех прочих тяготах: летом свежей травки этим клушам вынь да положь – наруби, сарайку зимой обогрей. Денег у окрестных жителей в любую пору – в обрез, только-только на самые первостатейные нужды. Какие уж тут куры… Бабе в одиночку и без них – умаешься, инда дых вон, что ни день – без задних ног. А на мужика, знамо дело, надёжа – как на ёжа.
Пропить полполучки было для мужиков ровно столь же обязательным и всенепременным, как эту самую получку получить. И никто на это их право, освященное веками, не посягал – просто потому, что никому не приходило в голову посягать. Хотя, может, какой-нито и приходило, только вслух она этого не говорила – за дуру сочтут. «Уж так искони заведено, а коли не нами положено, не нам и отменять», – с умудренным видом вздыхали бабенки. Ругать-то они мужей ругали, порой так ругали, что на весь квартал слышно было, да только никто это за какое-то узорочье не держал: «Подумаешь, чихвостит жена, эка невидаль! Тоже мне, узорочье, она всегда ругает, без разницы, за что». Да и разве ж это можно, жить-то без ругани? Какая ж это семья, если не скандалят? Иной раз прислушивались, дивились: что-то больно долго тихо у «молодых», знать, разойдутся скоро, ишь как дуются друг на друга, аж молчат. Нынче ведь не то, что раньше, сейчас чуть чего – развод. А коли уж лаются – значит, крепко живут, еще лет сорок лаяться будут.