Родители Франца Ринарди были космополитами, но сам он, как это часто бывает, родившись и служа в России, считал себя русским. До сорока лет он жил в Петербурге, где между товарищами-профессорами и немногими знакомыми приобрел репутацию чудака и мистика. Раз летом был он на Иматре, поехал к родственникам в имение да там и влюбился в красивую, болезненную девушку и совершенно неожиданно для самого себя возвратился женатым. Семейной жизнью, однако, профессор наслаждался недолго; через год жена его родила дочь, а недель через шесть после того умерла без всякой определенной болезни. Ринарди чуть с ума не сошел. Он заперся, бросил службу, ударился в спиритизм, только что ввезенный в Россию Юмом иностранный продукт мистицизма; жизнь свою наполнил материалистическими проявлениями духовного мира.
Первые два-три года вдовства Ринарди жил лишь благодаря связи с умершей женою. Не будь этих письменных общений, а порою и видимых ее явлений, укреплявших в нем убеждение в необходимости жить ради вечного единения душ их в будущей жизни, он в первые же дни наложил бы на себя руки. С течением времени он успокоился. Жена успела внушить ему также убеждение в плодотворности занятий научных; вселить в него охоту вновь взяться за свое старое дело, обещавшее привести его к величайшим результатам, к открытию сокрытой доныне, но великой силы природы. Повинуясь воле жены, ее внушению, Ринарди предался научным штудиям и опытам и скоро забыл весь мир в своей лаборатории.
Раз ночью, когда он не спал, а лежал, думая о супруге, ожидая ее появления, он услыхал возле себя движение, почувствовал дуновение воздуха на лице своем – верный признак ее присутствия; но в полусумраке ясной ночи видение не появлялось… В тревоге поднялся Ринарди, сел и осмотрелся вокруг в тоске напрасного ожидания.
Вдруг словно долгий вздох пронесся по длинной анфиладе прадедовских покоев, и из залы, где стоял рояль покойной жены профессора, раздался тихий, созвучный аккорд…
Ринарди вскочил, простирая руки туда, к дверям, готовый броситься ей навстречу. В ушах его раздался знакомый шепот.
– Франц! Я здесь, я всегда рядом, – говорил голос. – Но больше ты меня не увидишь: моя грубая оболочка все дальше от меня уходит!.. Мне все труднее, милый мой, даже для тебя, привлекать и соединять ее распадающиеся начала. Я не могу их долее удержать, а ты не сумеешь меня долее видеть своим человеческим зрением. Быть может, вскоре перестанешь и слышать, но не горюй! Не горюй, милый мой: между тобою и мною звено… Ты скоро убедишься, что мы неразлучны…
Голос замер, последние слова Ринарди едва уловил. И почти без памяти упал на кровать.
Утром он встал как опьянелый. Сел за письменный стол, но не мог сосредоточить мыслей. К профессору привели его трехлетнюю дочь, бледного белокурого ребенка с задумчивыми, широко раскрытыми черными глазами, как у ее покойной матери. Девочка уж порядочно лепетала на двух языках, но отец мало ею занимался. В это утро он едва взглянул на малышку. Ему тяжело было ее видеть!
Няня увела ребенка в сад.
Дом, где жили они теперь, в родовом имении покойной жены профессора, был старинный, каменный. Ринарди безвыездно обретался в этой деревне.
Время было летнее, окна и широкие стеклянные двери в смежной гостиной были открыты в сад; из цветника веяло резедой и левкоем, доносилось чириканье птиц, а порою жужжание пчел, подлетавших к окнам, увитым зеленью; не слышалось только людских голосов, ребячьего смеха или лепета. Няня-швейцарка была погружена в чтение; маленькая русская служанка, приставленная к барышне для забавы, болтала в стороне, у калитки, с горничной. Девочка сидела одна на нижней ступеньке крыльца, смотрела кругом вдумчивым взглядом, иногда улыбалась сама себе, бормотала что-то неслышное и снова задумывалась, будто к чему-то прислушиваясь… Вдруг она встала и побрела к пестрым грядкам.