Холодный, сырой ветер с Ильменя гнал по воде серые, рваные волны, шумя в тростниках и завывая в ветвях вековых сосен, что стеной стояли вдоль берега. Воздух был напоен запахом воды, рыбы и гниющих водорослей. Над озером, огромным и неспокойным, низко висели свинцовые тучи, обещая скорый дождь или, быть может, нечто худшее. Добрыня, молодой огнищанин из новгородского конца Неревского, стоял на небольшом мыске, вглядываясь в белесую даль. На его левой руке, защищенной толстой кожаной рукавицей, сидел гордый кречет по имени Гром. Птица нервно поводила головой, ее острый взгляд пронзал мутный воздух.
«Что, Гром, чуешь?» – тихо спросил Добрыня, поглаживая птицу по спине. Кречет лишь щелкнул клювом, его когти чуть сильнее впились в рукавицу. Чувствовал. И Добрыня чувствовал. Не просто приближение ненастья. Что-то тяжелое, чуждое висело в воздухе, как запах грозы перед ударом молнии, но без ожидания очищения. Тревога. Как перед битвой, когда еще не видишь врага, но кожей ощущаешь его взгляд.
Он приехал сюда с небольшой дружиной – всего пятеро верных парней, таких же молодых и жаждущих славы, как он сам. Охота была предлогом. Настоящая причина – слухи. Странные, тревожные слухи с севера, из Ладоги-на-Волхове. Шептались, что торговые пути перерезаны, что с моря пришли неведомые суда, быстрее ветра и чернее ночи, что старый посадник Ладоги замолчал, не присылая вестей. Князь Александр, недавно призванный новгородским вечем на стол, отмахивался, называя это страхами купцов, чьи караваны задержались. Но бояре «золотые пояса», во главе с посадником Мироном, шептались в углах, их лица были озабочены. Тысяцкий Ратибор, напротив, рвался послать разведку, громогласно твердя о варяжской угрозе у самых ворот республики.
Добрыня выбрал разведку под видом охоты. Его род, хоть и не самый знатный, вел свою линию от древних хранителей дубрав Перуновых, и связь с землей, с лесом, с водой была у него в крови. Здесь, у Ильменя, эта связь кричала об опасности.
«Боярин!» – окликнул его Селиверст, коренастый дружинник с лицом, обветренным балтийскими ветрами. Он указывал рукой на север, туда, где Волхов вытекал из озера. «Дымок. Или туман? Странный какой-то…»
Добрыня прикрыл глаза от налетевшего порыва ветра. Да, на севере, над устьем Волхова, клубилось что-то молочно-белое, неестественно густое и быстро растущее. Оно не рассеивалось ветром, а, казалось, плыло против него, ползло по воде, застилая берега.
«Не туман, Селивестр», – прошептал Добрыня, сердце сжалось ледяным предчувствием. «Это чад недобрый. Собирай людей. Седлать коней!»
Но было уже поздно. Из серой пелены, как призрак из мира Нави, выплыл корабль.
Он был огромен. Длинный, изгнутый, как клык мертвого зверя, драккар. Но не из знакомого дуба или ясеня. Его бока, черные и влажно блестящие, словно были выкованы из осколков ночи и льда. Паруса не было видно – лишь клубящийся вокруг мачты тот же ледяной туман. На носу возвышалась голова дракона, но не резная, деревянная, а словно вылепленная из настоящего, синеватого льда, с глазами из горящих углей. По бортам мерцали щиты – не раскрашенные, а покрытые инеем, сквозь который просвечивали странные, зловещие руны. Корабль двигался бесшумно, рассекая воду без всплеска весел, будто скользил по зеркалу. От него веяло невыразимым холодом и древним, мертвящим злом.
«Чертовщина!» – выдохнул юный Лука, крестясь двумя перстами, но рука его дрожала. Остальные дружинники в ужасе замерли, кони беспокойно заржали и забили копытами.
Добрыня резко сорвал с руки рукавицу. «Гром, вольная птица! Лети!» Он подбросил кречета вверх. Птица взмыла с пронзительным клекотом, рванувшись не в сторону леса, а прямо навстречу чудовищному кораблю, как бы вызывая его.