– Да не люблю я рыб таких, – раздражённо говорил Андрей, выпутывая из сети налима, который всё продолжал c глупой и медленной силой выгибать ложкой хвост, плоское своё весло с намотанной ячеёй. – Ещё обязательно нудить надо, да всё как-то с подковыром… Хвост ещё этот…
* * *
Андрюха чувствовал себя невыспавшимся, как бывает, когда тебя сбили, не дали встать, как хотел – неспешно, со смыслом. Тем более проснулся он раньше обычного и всё слышал: как зашёл уезжавший в тайгу Кирилл, средний брат, и как собирался на деляну Петро, старший. И как Кирилл ворчнул невестке:
– И этого тормоши, писателя, хорош ему бока мять. Тормоши-тормоши его, – резанул требовательно и нарочно грохотнул пустым ведёрком.
Кирилл – поджарый, очень быстрый и будто вечно раздражённый – лицо усталое, худое с оспинками и незагорающее. Торчащий вперёд упрямый нос, за который его словно вело непрестанно, целило – в ветер, снежную даль… Кирилл был промысловиком из упёрто-обречённых, со своими спотычками и промашками, которые лишь усиливали его образ пылкого и отчаянного работника. Нос делал его похожим на молодого осетра. При всей колючести, рябости Кирюхи шея у него была налитая, загорелая и крепкая. На ней и сидело всё хозяйство, жена да двое ребятишек.
«А на кого же Петро тогда похож? Тугой, спокойный – весь как Кириллова шея. Очень породистый. Ну, на тайменя тогда», – думал Андрей, не очень довольный сравнением и понимая, что лиловая тайменья плоть «несильно в параллель идёт, когда о человеке речь…» Да… Удивительно бывает: статный, видный мужик и у него противная бабёнка. Как у его тёзки из «Калины красной».
Кирилл жил в одном подворье, но в соседнем доме, а Андрей под одной с Петром крышей. Андрей всё вроде бы строился, и Петро помогал с лесом: работал на трелёвочнике, возил с деляны хлысты… Петров тракторный образ казался Андрюхе лишним, засоряющим картину: настолько старший брат хорош был сам по себе и не требовал добавок.
У Петро свой строй речи был. Говорил старинно: Кирькин охотничий участок – называл исключительно «заводом», отчего вся промысловая Кириллова утварь вроде кулёмок и пастей казалась чем-то грозно одушевлённым. У телеги был не кузов, а кузово. След пятки на отпечатке медвежьего лаптя звал опятышем, а вместо «взыскания» говорил «взыск».
Если у Петра любовь к слову ограничилась словарём, то у Андрюхи шла дальше, выливаясь в, как ему казалось, нелепое для сельской жизни писание рассказов, для которого он даже слова не мог подходящего подобрать: «писательство» – противно, «сочинительство» получше, но с претензией на старомодность, книжность… «Ещё понимаю, – думал он, – заотшелиться с собой один на один в городе, где водяными, дровяными жилами не связан с округой, но тут-то, в тайге, где жизнь сама собой по горло наполнена… И не требует ни подпорок, ни взмыва над будничным – и так с сопки смотришь…»