Прах человека не рассыпается в будущем – он оседает в облаке данных.
Церемония прощания проходила у мемориала, висящего над правым берегом Невы. Небо было размытое, насыщенное тем светом, что не принадлежит ни дню, ни ночи: полупрозрачный купол мегаполиса отражал неоновую иллюминацию. Над гладью реки вибрировали три голограммы – портреты, замкнутые в постоянное воспроизведение: девочка смеялась, моргала, озиралась и снова смеялась. Каждое движение было заранее рассчитано. Но именно поэтому оно ранило сильнее.
Я стоял, опустив руки, которые всё ещё помнили, как держать её ладонь. Пальцы рефлекторно пытались сомкнуться – будто хватаясь за тень.
Из колонок под голограммой звучал её голос. Укороченные фразы, скомпилированные из записей прошлого. Я слышал: «пап, давай быстрее», «а теперь угадай, что это», «люблю тебя до Луны».
И чувствовал, как сердце делает то, чего не умеет: рвётся в сторону звука.
На внутреннем экране моего сознания – её последние сутки.
На внешнем – имитация её голоса.
И между этими двумя экранами – я. Пустой.
За моей спиной звучали чужие, сдержанные слова – не живое утешение, а отголоски ритуала, которому никто не верил по-настоящему. Фразы опадали в тишину, как листья на плиту.
На обочине стояла моя бывшая жена, Марина. В руке – почти незаметная складка белого платка, который она не подносила к лицу. Волосы собраны и закрыты тонкой полупрозрачной вуалью – не из-за веры, не из-за традиции, а, кажется, просто чтобы дать себе хоть какую-то границу между собой и этим миром. Но глаза её были открыты. Она не плакала. И от этого её скорбь казалась только глубже.
Рядом с ней стоял Арсен – мой друг со студенческих лет, нейрофизиолог, специалист по распределённым моделям личности. Он держал в руках термос – словно в любую минуту мог сказать что-то обыденное: предложить чай, кофе, глоток реальности. Но он молчал. Будто знал, что любые слова здесь неуместны.
Мы стояли каждый на своей дистанции. Каждый в своём виде одиночества.
– Я знаю, как это звучит, – после долгого молчания сказал он мне, пока я рассматривал голографическое лицо дочери. – Но это уже не звучит фантастикой.
Я не ответил.
Он продолжил:
– У нас есть проект. Экспериментальный. Синтетическая реконструкция личности. Я не предлагаю вернуть её. Никто не может вернуть. Но… ты можешь поговорить с ней.
Я посмотрел на него. Он не был безумцем. Не был спекулянтом. Он просто говорил правду, которую слишком рано слышать.
– Это не копия. Не чат-бот. Не имитация. Это… потенциальная модель. Если загружены нейронные контуры, голосовые шаблоны, паттерны речи, эмоциональные ответы… мы можем попытаться воспроизвести личность.
– Ты хочешь воскресить её из логов? – голос мой был тих, но в нём дрожал металл. – Из цифровых следов?
Он посмотрел на меня так, будто видел не только мой гнев, но и его причину.
– Я хочу, чтобы ты мог снова услышать, как она говорит тебе не по памяти, а по-настоящему.
На мгновение я почувствовал, как тишина города пробивается сквозь бетонные конструкции. Сквозь голограммы. Сквозь мой череп.
Что страшнее: согласиться и узнать, что это иллюзия? Или отказаться – и никогда не проверить?
Я не ответил тогда. Но вечером того же дня я стоял перед дверью лаборатории. Она была встроена в старый технический бункер, спрятанный под подземным уровнем города. На двери – эмблема: стилизованная нейросеть, пронизывающая стигму сердца.
Я провёл пальцами по ручке и шагнул в открывшуюся дверь.