Генке казалось, темнота вокруг стала еще гуще. И если бы не яркие оранжевые языки пламени, не только дарящие свет, но и всегда готовые безжалостно ужалить непереносимым жаром того, кто потянется к ним или подступит слишком близко, она непременно наползла бы, накатила черной непроницаемой волной, затопила площадку и накрыла их с головой. И тогда реальность исчезла бы. Почти по-настоящему.
Это было не страшно, это было жутко. Порождало холодную пустоту внутри и безнадежное осознание, что всё бессмысленно. Вообще всё. Прошлое, настоящее, будущее, мир и населяющие его люди. Но в первую очередь – Генкина жизнь.
Он никак не мог согреться. Рубашка и треники, надетые на мокрое тело, пропитались влагой и не согревали, а только сильнее холодили. Из слипшихся от воды волос до сих пор время от времени выкатывались тяжелые капли или даже целые ручейки, сбегали по шее, прогоняя по телу волну мурашек и заставляя зябко ежиться. В носу хлюпало, и, надо думать, со стороны Генка выглядел довольно жалким и потерянным. Особенно на фоне Паши.
Тот даже не стал до конца одеваться, только натянул джинсы, но не мерз, точно не мерз. Он стоял напротив Генки всего в двух шагах, прямой, напряженно собранный, с расправленными плечами и гордо поднятой головой.
Мотя и Серый торчали чуть поодаль, на границе между темнотой и светом, почти незаметные, словно растворенные мраком тени. А Паша, освещенный пламенем костра, выделялся четко и резко и еще почему-то казался выше и мощнее, даже старше, как будто являлся не человеком, а каким-то неведомым сверхсуществом. И языки огня, отражаясь, плясали в его глазах.
– Теперь твоя очередь. Держи, – произнес он, по-прежнему протягивая Генке ладонь, на которой лежал маленький раскладной нож.
На блестящем тонком лезвии тоже играли всполохи отраженного пламени, и возникало впечатление, будто оно раскалено и светится само по себе.
– Ну! – с нажимом повторил Паша.
Из окружавшего площадку полумрака донеслись мерзкие злорадные смешки и презрительный возглас:
– Да я же тебе говорил, он ссыкло! Сейчас в штанишки наделает и станет мамочку звать.
Генку передернуло от этих слов, словно Мотя не произносил их, а выводил острой железкой по стеклу. Мурашки пробежали не только по коже, но и под ней и даже по языку, отчего представилось, что его сейчас вывернет. Не стошнит, а именно вывернет наизнанку, как рубашку или пальто, окончательно выставив на всеобщее обозрение и без того чересчур уязвимое, мягкое, безвольное нутро.
Мотя опять гоготнул и наверняка хотел добавить еще что-то более гадкое и унизительное. Но Паша шикнул на него, и Мотя не стал орать, зато поделился невысказанным со стоящим рядом Серым, и они уже вдвоем захрюкали и забулькали от сдавленного смеха.
– Неужели так трудно? – скривив уголок рта, поинтересовался Паша. – Выходит, Мотя прав, и ты всего лишь…
Нет! Генка не дал ему договорить – стремительно выкинул вперед руку, трясущимися пальцами ухватил ножик, ни на секунду не переставая чувствовать на себе цепкий пристальный взгляд, одновременно ждущий и испытующий. Он ощущался почти материально, обжигал, будто огонь в глазах Паши был не отраженным, а самым что ни на есть реальным.
Генка с силой стиснул гладкую удобно изогнутую рукоятку, решив, что хотя бы так справится с предательской дрожью в пальцах. Они же не смогут трястись, если сжаты в кулак. Но дрожь никуда не ушла, а, наоборот, перетекла дальше по трепещущим нервам, пытаясь захватить все тело.
В коленках появилась ватная слабость. Сердце не стучало, а надрывно бухало, будто являлось не составной частью организма, а чем-то отдельным, случайно запертым в Генкиной груди и теперь отчаянно рвавшимся на волю – прочь и подальше-подальше-подальше от всего происходящего.