В прозрачном подмосковном сентябре
я утопаю, столь же в нём типичен,
как лужа на раздолбанном дворе.
Его прохладный воздух мне привычен.
В нём вся моя судьба растворена,
её истоки и её извивы.
Из этой точки вся она видна,
ведь это точка схода перспективы.
В других местах (и я себе не вру)
я приживаюсь псом худым лохматым.
А если не пришёлся ко двору,
и гонят – не беда, вернусь обратно
в холодный воздух, золотистый свет.
Не то чтоб я любил здесь находиться.
Здесь перспективе дальше хода нет,
а надо ж ей куда-нибудь сходиться.
Здесь ностальгии горькое вино
прохладною рекой меня уносит.
И если дна достичь мне суждено,
то это будет где-то здесь же, в осень.
Любовь моя, я был к себе жесток,
и слабость, как всегда, тому причина.
Неважно кто ты – женщина, мужчина,
так просто пасть иль выстрелить в висок,
так просто потешаться над другим,
убогому не выступив защитой,
лить слёзы у разбитого корыта,
и ждать, что тьма развеется как дым,
все глубже опускаясь в тесноту
уютной ночи, где ни вдох ни выдох
не оживляют грудь кариатиды
и не выводят углекислоту.
И вот – лежу, хватая воздух ртом,
у ног твоих на побережье рая.
Я столько сил потратил, умирая,
что жить мне адским кажется трудом.
Любовь моя, я понял лишь одно —
ни времени, ни нас не существует.
А тот, кого не поминают всуе —
в глазу слепого зрячее пятно.
Но этим знаньям, право, грош цена
теперь, когда я сточен до предела.
Скажи, зачем и для какого дела
я не жалел бумаги и вина
в уютной тьме минуя феврали,
жалея лишь себя, да свежий воздух?
Жестока жалость, неспособны слёзы
ни жизнь вернуть, ни жажду утолить.
Любовь моя, я много чересчур
наговорил, что слабость для поэта.
Я знаю, ты простишь мне даже это,
а значит – я и сам себя прощу.
Пустые дёсны обнажил отлив,
и лёд набился в тёмный зев канала.
Из песен ноября ушёл надрыв,
он стал другим.
И ты другою стала.
Ты стала суше, чище и сильней.
Так дерево, утратившее корни,
под остриями одиноких дней
приобретает истинную форму.
Так стих, рождённый в восемнадцать лет,
через десяток вынут из страницы,