Когда мы познакомились, Лёнечка был студентом-медиком, худым, длинноволосым, длинноносым. Пытался поступить на биофак МГУ – провалился, и мама, уральская учительница из маленького городка Нижние Серги, упросила его поступать в медицинский. Ей хотелось, чтобы он выучился на врача и вернулся домой.
Как мы с ним встретились – не пойму, ни шанса на миллион, а вот поди ж ты – подруга сказала: есть жених, медик, не за горами распределение – надо бы остаться в Москве. А вообще он художник-любитель…
– Заманчиво, – ответила я, свободная как птица.
В модном пиджаке в голубую клетку, американском, который подфарцевал ему однокурсник по лечебному факультету Витя Савинов, он пришел просить моей руки и был радушно принят у нас дома – Люся накрыла поляну, мы выпили, закусили… А он не просит руки и не просит. Родители глядят на меня вопросительно. Я пихаю его ногой под столом.
– Ну, мне пора, – сказал Лёнечка, поднимаясь.
– Что ж ты руки-то не попросил? – я спрашиваю его у самой двери.
– Ах да! – вспомнил он. – Прошу руки вашей дочери!
– А ноги? – спрашивает Люся.
Учеба в медицинском ему давалась с трудом. На пятом курсе пора защищать диплом, а никак не получалось сдать анатомию. Приходилось «отрабатывать» часы – по вечерам в анатомичке.
Лаборант, склонившись над чьей-то неподвижной фигурой:
– Что тебе надо? Какая часть тела?
Выуживал из большого чана с формалином, к примеру, голень или целую ногу. Это называлось препаратом.
Или спрашивал:
– Тебе какую печень – алкоголика или нормального человека?
Лёня смотрел на этот тлен и прах, на сухожилия, связки, ссохшиеся мышцы, нервные пучки – и глубокая печаль наполняла его сердце. До того удручающе выглядит анатомический театр, обитель болезней, страданий и смерти, что примириться со всем этим просто невозможно – только воспарить.
У печени две доли,
Одна левая, одна правая.
Одна веселая, а другая печальная.
Доля печени очень печальная.
Накинута на нее фата венчальная
[1].
Когда он приходил домой, усаживался на диван моей бабушки Фаины с двумя валиками и диванными подушками, со всех сторон у него Аполлинер с Лотреамоном, Элюаром и Бретоном, тетрадки переписанных стихов из редких книг в Ленинке (издания футуристов – Крученых, Терентьева, Хлебникова). К тому же рядом с институтом находилась библиотека профсоюзов, и выдавали книги Заболоцкого, Мандельштама в читальном зале.
Всё смешивалось у него в голове – возвышенные образы поэтов Серебряного века и куски разъятой плоти, запах формалина, атлас анатомии Мясникова, трехтомник доктора Соботты с иллюстрациями Хайека, добытый в магазине медицинской книги, оттуда он копировал рисунки, увеличивая в десятки раз, сопровождая поэтическими текстами.
Новые образы складывались и обрастали плотью, они рождались из другого измерения, явился новый смысл существования человеческих органов, это были не просто куски плоти, которые болят, кровоточат, разлагаются, они встраивались в другую систему координат – космическую. И стало как-то легче жить, учиться, изучать анатомическое строение телесных частей.
Он углублялся в языковую толщь анатомии.
– Прислушайся, – шептал мне в ночи, – как звучат слова «фаллопиевы трубы» или «варолиевый мост», «бронхиальное дерево», «слезные мешки» – так и вижу, – бормотал, – идет согбенный человек и несет за плечами огромный мешок, полный слез…
Он учился медицине, рисовал, писал стихи. После института год работал в гастроэнтерологическом отделении врачом. Тогда родился миф о космическом желудочно-кишечном тракте – Лёня взялся утверждать, что мы – всего лишь пища огромного космического желудка и перевариваем переваренное.