В пятнадцать я хотел убить человека.
Никакой бы тогда литературы!
Я знал поэта с какими-нибудь тридцатью читателями, которого судили за распространение наркоты. Бедняга умолял о снисхождении. Обещал быть полезным на свободе, подразумевая свои стишки под Бродского.
– Я – поэт! – кричал он из клетки. – Это опыт! Из него будут стихи. Они помогут людям.
Поэты не торгуют синтетикой. Его посадили на семь лет.
У неё было бодрое имя. Здесь будет Мирой.
В Платоновск Мира переехала с мамой и отчимом. Я заметил её первого сентября на линейке, когда неистовствовал гимн.
Странно – с такими ногами – она на физре не могла перепрыгнуть через «козла». Подбегала, шлёпала его по заду, невысоко отрывалась от пола и замирала, как примагниченная.
Я стеснялся ухаживать открыто. Казалось, что любовь – это позорная слабость.
Мы лишь иногда вместе возвращались домой. Переходили железную дорогу, потом брели вдоль кирпичных стен разрушенного завода, спускались к зеленеющему пруду и там курили под ивой, слушая лягушечьи вопли. Ветви дерева и чернозём под ногами там никогда не просыхали. Самое влажное место в Платоновске.
Мира восхищалась отчимом. Говорила, что он делает «солнышко» на турнике и по воскресеньям покупает матери хризантемы. Я ревновал.
Они снимали квартиру в двухэтажном бараке. Мечтали выкупить и отремонтировать. Под окнами грядки с луком и покатый тротуар с «классиками».
В «Венецию» – единственное питейное заведение – меня не пускали родители. Там тусовались одиночки всех возрастов: от школьников до пенсионеров. Во мраке бильярдного зала, с жирным блеском на губах, жались по углам мои одноклассницы, пахнущие пивом и табаком. Оправляя свитера на животах, их разглядывали мужики.
Зимой тепло, а в межсезонье сухо. Болтали у гардероба, трахались на заднем дворе, дрались прямо у входа.
Литературу в 2009 году вёл молодой учитель, приехавший из города. Назову его Конев за энергичность. Он снимал домик на моей улице, поэтому мы познакомились ещё в июле. Летом он городил летний душ. Я помогал: придерживал доски, пока он лупил по гвоздям.
Вечерами Конев одиноко гулял по посёлку, на выходных пил, в праздники уезжал куда-то. Держался просто, репрессий не применял. Впрочем, пару раз орал на нас. Запугивал на будущее. О себе не распространялся, а нас допрашивал как следователь. Это утомляло.
Вторая пятница сентября. Душно, как под периной. Пот выкипает стаканами, заливая тетради. Конев рассказывает о Горьком. Мы увлечены. Домашнее задание не спрашивает.
– Всё равно вы не читали.
– Не все, – возражаю я.
Мы что-то обсуждаем. Волнуюсь, пересказывая сюжет «Караморы». Учитель меня прерывает:
– Остальным скучно. Нам придётся подстроиться и перестать. Странно, да? Садись. И почитай ещё… – Диктует список.
Меня поразила история о том, как Горький вступился за женщину, побиваемую камнями. Ведь знал, что и сам получит, – отчаянное мужество.
– Как тебе про Горького? – спросил я Миру.
Она ступала на желтеющую травку стадиона изящными кедами, а я плёлся следом, неся в руках пахнущий потом пиджак.
– Про женщину страшно! – остановившись, сказала она. – Всем селом бьют, а никто не заступается! – И сразу: – Как тебе мои кеды? На выходных купила.
– Сама купила?
– Ну, отчим. У меня под них джинсы. Жалко, в школу нельзя!
Под нашей ивой оказался забалдевший в пламени солнца рыбак с бесконечной сигаретой.
– Куда вечером? – поинтересовался я.
– Джинсы с девочками выгуливать. Может, в «Венецию» зайдём.
Видимо, я скривился, раз она затараторила:
– Дождь будет. Музыки хочется. Куда ещё-то?